Надо мною только Бог, Зима и северное солнце
Главное не перечитать с утреца Я думаю о маленьких девочках, которые хотят добра миру. Я думаю о них вскользь, но образы так и мельтешат перед моими глазами, отвлекая меня от полезных и нужных повседневных дел. Я думаю о тех маленьких феечках, отказавшихся от злости и от борьбы, вступивших на путь самопокаяния и спасения, защиты окружающих сред, смыслов, сердец. Я думаю о том, что здесь такие не выживают. И представляю, как корежит их изнутри, как прогнивает так ни разу и не задействованный механизм по самозащите, как ржавеют его зубчатые колеса и как, пришедшие в негодность, они пойдут потом перемалывать хрупкие тонкие ребрышки, превращая в яд и желчь все невысказанное, невыплаканное, нераспознанное там, где болело и было закрашено.
Я думаю о тех, кого разорвали собаки в подворотне, когда было темно и рядом не было незнакомых мужчин, вышедших распить одну-другую бутылку Очаковского перед сном. Собаки чувствуют ярость и уважают ее. Если не замахнуться на них с агрессивным выкриком - они будут нападать, хватать зубами за джинсу, за руки, за куртку.
Я думаю о том мальчике, которого забили арматурой за гаражами. И еще об одном, который не знает, что после его смерти я пошла писать злую Сказку и курить, и пить, и просить, чтобы со мной сидели до самого утра, потому что я боюсь своей головы - в ней ад и я непременно сойду с ума, если останусь одна, потому что Сказка дописана, а оно все внутри еще дохнет и болит и не выгорает.
Я еще думаю о том, что мне здесь продолжать жить, а я не очень то и умею. И о том, что некие "они" сожрали все, что когда-то было мне дорого. Чертовы Лангольеры, Украина - это мое детство, слышите? Ненавижу.
Я думаю еще и о том, что боль исчерпаема и ее реально выплакать, если после каждой такой процедуры внимательно обрабатывать рану и не дать ее краям гнить и расходиться. И о том, что это, пожалуй, начало тех времен, когда ни одна живая душа кроме меня, не знает до конца, что же все таки произошло этим летом.
Я хочу в тот день, когда я в Славянске садилась на автобус, а Донбасские подростки, пропадая в солнечной пыли асфальта, укладывали на землю велосипеды, рассаживаясь на ступеньках. Мне тогда впервые за долгое время показалось, что я в безопасности, потому что на Украинской земле я всегда в безопасности - она любит меня, хранит, защищает.
В это все нереально поверить - в то, что происходит. Поэтому я не верю. И не буду. К черту вас всех, у меня свои законы, свой Киев, свой Львов - они поили меня вином на центральной площади, осыпали каштаном в августе, подбирали мне провожатых тех, кто водил по особенным дворикам, тонким несуществующим улицам. Им я буду верить, потому что если не верить в любовь, то лучше и вовсе перестать дышать, как бы излишне вычурно это не звучало. Потому что любовь - это изъеденное сплетнями слово, тем не менее вмещающее в себя еще то, что принято называть Живой, а прикоснувшись к ней однажды не ошибешься. Все остальные могут идти лесом, в болото, к Дьяволу.
Я прошла через ёбаный ад, я шла по нему шесть месяцев и три ночи, как в самой дурацкой старой-старой сказке. Я вышла, как Иванушка-дурачок, из кипящего молока - прекрасной и помолодевшей лет на триста, потому что ну а хули. У меня есть принц, пол царства и с пол сотни удачных фоточек с лета, где я карабкаюсь в гору, потом с горы, а потом снова пью в какой-то Московской едальне. Вся верная братия со мной и 33 богатыря, а я все вою, все рвусь в леса куда-то. По ночам особенно. Все они орут во мне дурными голосами, на разлад, как демоническая стая - мои 33, поэтому меня все и тянет на дно, мне не удержаться на поверхности, там где рябь играет солнцем, а белоснежные корабли вспахивают волны прозрачной и синей воды, я знаю, чем выше - тем чище. Меня на дно, конечно. Там мое если не все, то многое, там все, что не успела оплакать, пока на гору и с горы, а потом по Красной площади, домой, учить-поступать-работать. Я тяжелый, тяжелый кит-касатка, мои хорошие. Бледность обманчива.
В этом каменном молчании есть своя безопасность и понимание бессмысленности слов. Я бы не остановилась на первом, если бы не осознавала незыблимость последнего. А боль нужно плакать или рисовать, или прописывать, потому что это простая душевная медицина. Хорошо, если можно ее суметь. Выблевать из себя эту чернь, потому что она же нефть, она не дает живому дышать и покрывает масленой мертвой пленкой поверхность воды, а тогда всё, привет,здравствуй днище ебаное и больше никакого солнышка.
Я думаю о тех, кого разорвали собаки в подворотне, когда было темно и рядом не было незнакомых мужчин, вышедших распить одну-другую бутылку Очаковского перед сном. Собаки чувствуют ярость и уважают ее. Если не замахнуться на них с агрессивным выкриком - они будут нападать, хватать зубами за джинсу, за руки, за куртку.
Я думаю о том мальчике, которого забили арматурой за гаражами. И еще об одном, который не знает, что после его смерти я пошла писать злую Сказку и курить, и пить, и просить, чтобы со мной сидели до самого утра, потому что я боюсь своей головы - в ней ад и я непременно сойду с ума, если останусь одна, потому что Сказка дописана, а оно все внутри еще дохнет и болит и не выгорает.
Я еще думаю о том, что мне здесь продолжать жить, а я не очень то и умею. И о том, что некие "они" сожрали все, что когда-то было мне дорого. Чертовы Лангольеры, Украина - это мое детство, слышите? Ненавижу.
Я думаю еще и о том, что боль исчерпаема и ее реально выплакать, если после каждой такой процедуры внимательно обрабатывать рану и не дать ее краям гнить и расходиться. И о том, что это, пожалуй, начало тех времен, когда ни одна живая душа кроме меня, не знает до конца, что же все таки произошло этим летом.
Я хочу в тот день, когда я в Славянске садилась на автобус, а Донбасские подростки, пропадая в солнечной пыли асфальта, укладывали на землю велосипеды, рассаживаясь на ступеньках. Мне тогда впервые за долгое время показалось, что я в безопасности, потому что на Украинской земле я всегда в безопасности - она любит меня, хранит, защищает.
В это все нереально поверить - в то, что происходит. Поэтому я не верю. И не буду. К черту вас всех, у меня свои законы, свой Киев, свой Львов - они поили меня вином на центральной площади, осыпали каштаном в августе, подбирали мне провожатых тех, кто водил по особенным дворикам, тонким несуществующим улицам. Им я буду верить, потому что если не верить в любовь, то лучше и вовсе перестать дышать, как бы излишне вычурно это не звучало. Потому что любовь - это изъеденное сплетнями слово, тем не менее вмещающее в себя еще то, что принято называть Живой, а прикоснувшись к ней однажды не ошибешься. Все остальные могут идти лесом, в болото, к Дьяволу.
Я прошла через ёбаный ад, я шла по нему шесть месяцев и три ночи, как в самой дурацкой старой-старой сказке. Я вышла, как Иванушка-дурачок, из кипящего молока - прекрасной и помолодевшей лет на триста, потому что ну а хули. У меня есть принц, пол царства и с пол сотни удачных фоточек с лета, где я карабкаюсь в гору, потом с горы, а потом снова пью в какой-то Московской едальне. Вся верная братия со мной и 33 богатыря, а я все вою, все рвусь в леса куда-то. По ночам особенно. Все они орут во мне дурными голосами, на разлад, как демоническая стая - мои 33, поэтому меня все и тянет на дно, мне не удержаться на поверхности, там где рябь играет солнцем, а белоснежные корабли вспахивают волны прозрачной и синей воды, я знаю, чем выше - тем чище. Меня на дно, конечно. Там мое если не все, то многое, там все, что не успела оплакать, пока на гору и с горы, а потом по Красной площади, домой, учить-поступать-работать. Я тяжелый, тяжелый кит-касатка, мои хорошие. Бледность обманчива.
В этом каменном молчании есть своя безопасность и понимание бессмысленности слов. Я бы не остановилась на первом, если бы не осознавала незыблимость последнего. А боль нужно плакать или рисовать, или прописывать, потому что это простая душевная медицина. Хорошо, если можно ее суметь. Выблевать из себя эту чернь, потому что она же нефть, она не дает живому дышать и покрывает масленой мертвой пленкой поверхность воды, а тогда всё, привет,
да, это очень нужно